ГАРУСНЫЙ ПЛАТОК
ê
111
как помочь тебе пробиться — а там ты колхозник, там сам начнешь зарабатывать.
Вопрос, брат, капитальный, Иваныч. Чтобы тебе при родной бабке-то, пока жива,
родное-то чуялось, чтоб меньше боли-то на душу получалось. Ты, брат, от этой,
а я от той войны сирота, и мы вроде родня с тобой. Тиф родителей скосил. Была
тетка, были дети, старшие братья, а я никому, оказалось, не нужен. Жена братова с
подушки начала, подушку у меня отобрала и себе в перину вывалила. Потом и за
дверь меня выставила. Старший-то брат после оправдывался: «Я ту перину ножом
изрезал и по ветру пустил», да мне-то какая польза от того. Пошел я по дядьям да
по теткам, и те косятся. Чего-нибудь, правда, нальют, хлебца дадут, скажут: «Ну
ладно, ступай». У тебя, Миня, бабка, держись за нее. Это тебе какое счастье, что
есть бабка-то. Береги ее.
— Да уж они меня берегут, — вставила бабка. — Я за ведро — отберут, я за
помело — выхватят, я к поленнице — опередят меня. Веку бы мне дал бог, я ведь
хворая-хворая, шибко хворая.
— Живи, бабка! Для них. Тебя на том свете в святые поставят! На том и на
этом. У меня никто в святых не оказался. Последний-то дядька в другом селе жил.
Я в рождественский мороз к нему босиком, за восемь-то верст.
— Босиком вовсе? — испуганно спросила Лидка.
— Ну не вовсе, чулки драные на мне были. Потру ноги да дальше. Дядька-то
как-то раз мне улыбнулся. Ну, думаю, приютюсь у него. А он покормил и сказал то
же: «Ступай назад». Босой-то назад! А тут у него мужик пригодился — сидит.
— Пойдешь, — говорит, — шевяки убирать ко мне?
Я мотнул головой, пойду, мол.
— Айда за мной.
И привез меня к себе, обутки старенькие дал, мы с девчонкой его и убирали
шевяки из-под скотины, и чисто убирали, все под соломой прощупывали, сам хозяин
проверял и хвалил нас. И вот тут я вроде зажил. Поставит хозяин на стол кринку
молока и калач мерзлый: «Ешьте». Я даже богу стал молиться за спасение свое. А
тут учитель привязался: «Давай я тебя в приют пошлю. Там койки железные, одеяла
и простыни чистые, мыло, баня, хлеб белый». И польстился я на это и отбухал там
пять годков. В тринадцать лет я убежал все же. Да к тому же хозяину, а там уж пе-
ремена. Баба умерла, он на другой женился и стал тряпка тряпкой, мачеха девчонку
замордовала, где уж тут мне. А был я уже на ногах, в пастухи подался. Вот какая моя
история, Иваныч. А меня, брат, уже поругали за хомут этот. И как быстро все узнает-
ся. Два дня ли, что ли, прошло, а уж оттуда звонят: «Это ты кому хомут-то купил?»
Да пропади он весь, этот индивидуализм, а тут ведь дело особое. Я при той бабочке
районной помалкивать буду, а ты отбивайся руками и ногами. Я молчанием отобь-
юсь, а ты словами — а линия будет одна. Слышь, за окошком-то не тебя кличут?
— Да каждый вечер вот так, — сказала бабка.
— Это ребятишки, — пояснил Минька, — делать им нечего.
— Они играть его зовут, — объяснила бабка. — Я ему говорю, сходи по-
играй, — отправить не могу. Скажи им, Миня, седни не могу, мол, наигрался с
вилами.
Ребятишки не унимались, побрякивали заложкой ставни, и Минька, одевшись,
вышел. У ворот его сразу подхватили трое.
— Давай, Миня, покатаемся. Что ты дома да дома? Бери вот эти санки. Да что
ты стоишь? Посадить тебя, что ли? Вот так его, ребята. Ремнем привяжем, если не
захочешь кататься с нами.
Миньку усадили в санки, сзади подтолкнули, и он покатился под горку, и сно-
ва ровесником стал им на эту минуту. Так легко и бездумно стало ему. Он ухал на