Алексей ЗВЕРЕВ
ê
156
лись — глядят люди и качают головами. Скороспелые колчаковцы были сонные,
молчаливые от бескормицы. Из окон казарм виделся Кремль, и там, думалось, спо-
рят, что делать с голодранцами: уморить ли их вовсе голодом, подождать или еще и
приглядеться да агитаторов к ним подпускать почаще. Агитаторами бабы больше
были, хорошо, по-родительски, говорили и на солдатах будто ничего и не видели,
только в глаза им глядели прямехонько и спрашивали, чьи же вы? Так вот потом
рыхловатая женщина пришла, просто, по-деревенски причесанная и одетая в про-
стенькое темное платье. Со зрением, что ли, плохо у нее было, все щурила глаза и
понятно и просто говорила за Советскую власть. Когда ушла, пошли разговоры: ведь
это супруга Ленина была, Крупской ее звать, самим им послана поговорить с ними.
Кремль вроде ближе подвинулся, и теплее стало думаться — сам Ленин теперь
знает о них. Хотелось выжить непременно и поглядеть, что будет дальше. Потому-то
и потащил Евлашка однажды за собой двух приятелей—в Москве-реке он приметил
надежный корм — очистки картофельные так и белеют на дне среди разных несъе-
добных отбросов, и прилично их, только глубоковато лежат, нырять надо. Евлашка
нырял, ремнями привязанный, и двумя горстями сразу достал полманерки. Ели пар-
ни варево на берегу реки, договаривались аккуратно на место это приходить, потому
что за все лето впервые почувствовали сытость. Так день за днем шел, и не трогал их
тиф, а тут и каши стали давать побольше, и паек хлебный ладошку закрывал. Скоро
сволокли с них мешочные мундиры и гимнастерки с брюками, хорошо залатанные,
дали. Ботинки тяжелые с иностранными клеймами, как колодки, на ногах бухали.
Вспомнилась Гневышеву артельная людская радость, вроде они все эти месяцы без
дома жили, а тут опять дом дали. Обживал его Гневышев легко, и на прощание с
Москвой Ленина услышал. Из угла большой площади ни лица его не увидел, ни
слов не разобрал, лишь долетали высокие нотки голоса. Потом уж из бесед с това-
рищами дорисовал смысл слов, и они касались земли, хлеба, городов и войны. Тогда
же Гневышев уяснять стал, что он-то сам и есть «народ» и плывет он в этом море
людском каплей неотделимой. Убрать каплю — и море начнет распадаться. Значит,
надо цепче держаться за людей, плывя в этом море, — такое хорошее настроение к
нему пришло в первый раз и вроде вспахало его душу, не успев приборонить. Поли-
лась капля по волжским степям, по украинским просторам, через воды и горы, через
голод и смерти пока целой и невредимой, разогретая до кипения боями и огненными
речами комиссаров. И так его дела и речи воспаляли, что самому хоть впору лезь на
трибуну. Фантазия его поднимала, он видел себя высоко, и видело его море людское,
голова кружилась. Зачем бы ему, пахарю, трибуна, стоял бы и слушал и обмозговы-
вал умные речи. Нет, море должно услышать голос капли. Случилось раз, возгласил
комиссар, кто из красноармейцев желает высказаться, и тут поднял руку Гневышев.
— Я!
Поспешил Гневышев к трибуне бегом, за перила руками уцепился, и довелось
ему крикнуть единое слово — товарищи. Почуял сразу он, как помутилась голова,
как тело его оцепенело, как он раскрыл еще рот и выбросил полслова «здра», словно
перекусил его крепко сжатыми зубами. Так сомкнулись зубы его, что в госпитале
ножом его размыкали. Нервным шоком назвал доктор болезнь Гневышева. А вер-
нулся во взвод, ребята смеялись, называя его оратором.
— Помнишь хоть речь-то свою, оратор? — спрашивали его.
— Ни хрена не помню, — огрызался он.
— Помнишь, как отдирали руки твои от перил?
— Отвяжитесь!
— Поди, еще охота раз выступить?
— Я вот с ей еще повыступаю, — показал Гневышев на винтовку.