РАНЫ
ê
165
ся за этим полем ржи, где стоят друг против друга свои и немцы. Сомкнулось поле с
небом и сделало неведомым все, что дальше. К этому, оказывается, тоже надо при-
выкать — не видеть-то противника. И голове твоей приучиться надо домысливать
дорисовывать невидимую сторону боя, а без понимания того кажется, что взрослые,
и неглупые люди заняты опасной игрой. Вон Трунов выпятил грудь, косо растянул
рот и упоенно кричит:
— Ба-т-та-р-ррея! Одной миной — огонь!
И, словно забавляясь, отвечают ему командиры:
— Выстрел! Выстрел! Выстрел!
И как отгремит батарея, будут слышны звон и грохот соседних батарей, бу-
дешь видеть оскалы зубов, округленные глаза, резкие взмахивания рук и странное
безголосие людей. Тут после разведки-то, можно сказать, покой, тут «дом отдыха»,
как назвал минометное дело их комбат. Он и сам не раз замечал за собой: война
сработала с ним такое, отчего он стал спокойнее, нет у него прежней утомитель-
ной суетности, окрепла покорность военному делу, и ему хотелось любить всех,
кого он вокруг видел: он любил Трунова за неумение браниться и за то, что во всех
отношениях со взводом он умел сдержаться, хотя по природе и был горяч. Он лю-
бил Жукова, командира своего расчета, за вспыльчивость, невоздержанность и су-
етность, за лихую, но все еще неумелую матюгню мальчишки. Он подходил к нему
и просил раз только дернуть за спусковой шнур и потом глядел, как мина, выхар-
кнутая из ствола, уходила в небо, покачивая стабилизатором, словно прощалась.
Он даже хотел, чтобы тревога вошла в него, но тревога не входила, а помимо его
воли приходило и разворачивалось военное утро, много раз встречаемое, летнее
и зимнее, дождливое и, как вот это, солнечное и светлое, словно предназначенное
не для войны. В грохоте и звоне, в рычании и гуле примолкли ржаное поле, травы,
перелески, и птицы в них с верхних веток слетели вниз, ожидая, скоро ли все это
кончится. Думалось Гневышеву, что где-то там, на востоке, тоже утро, и поют над
рожью птицы, и покойные туманы, а не сизые заволоки чада плавают над тихой не-
испуганной рожью. Давно-давно, в начале войны, он боялся умереть, думал только
об этом, радовался, когда бой стихал и приходила ночь: еще на день подвинулась
война к своему концу, ведь не вечна она, и так пройдет очередное завтра и послезав-
тра, и, дай бог, может, спасется он. С годами думы такие сгорели наконец, испепе-
лились, и ему никогда теперь не вернуться в прежнее состояние. Он стал замечать,
что в думах все чаще улетает далеко от войны. Сам себе дивился, как может в громе-
то, в грохоте, когда то близко, то вдали лопаются снаряды, как он может думать о
прошлом: вспоминать, как покупал, а затем скоро и продавал коровенку, повторять
давнишний с кем-то спор, воскрешать радостные и горькие минуты встреч, расста-
ваний, смертей и рождений. Как старший по возрасту, он жалел всех ребят батареи,
он так их в уме и называл «ребята» — и тех, которые были рядом, и тех, кто ими
командовал, и тех, кто был не из его взвода, и ел, и ездил, и разговаривал от него
далеко. Любил их вот такими — потными, ворочающими двуноги-лафеты, завора-
чивающими пудовые мины в стволы, отскакивающими и подбегающими вновь к
ухающим орудиям, расстегнутыми, окруженными сидорами, шинелями, ящиками,
забывшими, что расслабли обмотки, вот-вот вывалится из-под них другое орудие
солдатское — ложка. Гневышев неторопливо шел в перелесок, заворачивал себе на
плечо ящик и подносил к миномету. Шли минуты боя, когда никто еще не устал и
каждый был охвачен молодым возбуждением. Вот и Гневышев подошел к Жукову и
крикнул ему в самое ухо:
— Пошла работа!
Тот улыбнулся торопливо, должно быть, не расслышал и крикнул в ответ: