Стр. 377 - Voronov-pearls-gray

Упрощенная HTML-версия

Альберт ГУРУЛЁВ
ê
376
Оказывается, пока мы искали зимовье, приходила машина из поселка за ре-
монтниками. С ними уехали все ягодники. Остался только дед.
И теперь мы гостим у деда. В вагончике тепло, и мы босиком сидим на ши-
роких нарах и тихо радуемся горячему черному чаю, который предложил нам дед.
Угол около железной печки завешен нашими штанами, свитерами, отекающими во-
дой, коробом стоящими дождевиками. Аркадий Федорович исхитрился подсушить
пиджак и надел его на голое тело. Через широкий вырез видна худая грудь. В полу-
тьме вагончика Федорович очень похож на бунтаря с картины «Отказ от исповеди».
Я говорю ему об этом, он усмехается, демонстративно запахивает полы пиджака и
смотрит на нас с гордым вызовом. В его тонкой руке, далеко вылезшей из обгорело-
го рукава, подрагивает громадная самокрутка.
— С самой войны махорку не курил.
Сторож нам рад, и ему хочется поговорить.
— Неужто воевал? — спрашивает он Федоровича. — Успел? Молодой же?
— На востоке, с Японией.
— Вона! А я с немцами успел, — радуется дед. — На год полез бы немец поз-
же, меня бы служить и не взяли. Возрастом вышел. А так успел.
— Погода, — ворчит, начиная отогреваться, Иван. — В такую погоду добрый
хозяин собаку на улицу не выгоняет.
Все эти дни Иван терпеливо сносил холод и мокреть и, лишь оказавшись под
надежной крышей, стал ворчать.
— Это еще ничего, — снова говорит дед. — Я ведь в Белоруссии воевал. А
болота там. Жижа как есть кругом. Ступить некуда. Так мертвяков, трупов этих са-
мых, натаскаешь, чтоб посуше было, и лежишь на них. Вот как было.
— Сам-то, дед, откуда?
— С Кировской области.
— Вятский, значит.
— С Кировской, говорю.
А тем временем рубаха подсохла. До чего ж приятно сидеть в сухой рубахе. И
душа вроде отогреваться стала понемногу. А за окном уже стемнело. Над столом ка-
чается остренькое пламя свечи. Краснеют угли в железной печке. Прячутся в углах
густые непроглядные тени. Настойчиво шумит дождь за тонкой стенкой. Тяжелеют
веки. Спа-а-ать хочется.
Будто через толстое одеяло слышу:
— А что здесь караулить?
— Бульдозеры, горючку.
— Никто не возьмет.
— Известно, не возьмет. Только караулить положено. Для порядка.
Дождь идет. Дождь. «Ш-ш-ш».
Голоса растворяются в шуме дождя. И все растворяется: расплывется и мер-
кнет пламя свечи, стены вагончика, печка, наши телогрейки, стол становятся про-
зрачными, зыбкими, невесомыми. И нет уже ничего, кроме этой невесомости, теп-
лой зыбкости да маленького уголка в твоей душе, промерзшего и вымокшего за
двое суток таежного ненастья.
Но потом в этой мягкой и теплой зыбкости появляется что-то чужое и неудоб-
ное, и я пытаюсь пробиться к этому чужому, чтобы быть с ним поближе и попытать-
ся его понять.
Просыпаюсь с трудом. Видимо, я не так уж долго спал: печка еще не погасла
и отбрасывает на потолок и стены желтые пятна. В проеме двери стоит высокая
темная фигура и что-то требует.
— Тут недалеко. С километр всего. Машина сидит. Забросило.