Иван КОМЛЕВ
ê
478
бабы запели. Запели новую песню про то, как «врага ненавистного крепко бьет па-
ренек». И пели эту и другие щемящие душу песни потом не один раз.
От дыхания в закутке у Сережки стало чуть теплее, он расслабился наконец и
провалился в сон. Уснул крепко, беспамятно, как после купания в ледяной воде.
Проснулся внезапно, как от толчка, и мгновенно вспомнил, где он, словно бы и
не спал. Мороз в поле усилился или ветер переменился — в норе у Сережки похоло-
дало. Прислушался тревожно: нет ли поблизости зверя или недобрых людей?
Тихо. С бьющимся сердцем проделал небольшую дыру наружу, но ничего не
увидел. Ночь еще не кончилась, серая мгла только предвещала рассвет. За время,
что Сережка спал, стал он еще более одиноким. Казалось, что никого не осталось
живых в мире, и придется ему в одиночестве ходить по земле в вечном холоде и во
тьме. И стало Сережке жалко себя, жалко и обидно, что довелось ему появиться на
свет в неурочный час, а ведь он никому не сделал зла — за что же досталась ему
такая горькая доля?
Холодно. Жутко. Уже не потому, что кто-то недобрый мог появиться вдруг, а
потому, что никого нет.
Сережка заткнул дыру, попытался уснуть, но сон не шел, знобило и нестерпи-
мо хотелось есть. Он стал думать о доме, о матери, и тогда мир и пропавшие люди
возвратились на свои места. Всем трудно, надо терпеть.
Выплатила ли мать налог, пока он отбывал трудовую повинность? А поставки?
Сколько осталось сдать мяса, молока, яиц? С яйцами, должно быть, беда. Как раз
перед тем, как Сережку отправили в город, с курицами у них случилось несчастье.
Сперва нестись они стали где попало, а не в гнездах, потом мать заметила, что куры
ведут себя странно: на дворе поздний вечер, а они на насест не садятся, ходят по
сараю, переговариваются, беспокойно вытягивают шеи, будто высматривают кого.
Если бы хорек завелся, было бы ясно: куры бы стали исчезать, да и от норы хорько-
вой они стремились бы забраться повыше. Что за напасть? Нюрка разгадала. Днем,
когда Сережка с матерью были на ферме, поймала петуха, стала смотреть у него в
перьях и обнаружила клещей на коже, маленьких и серых клещиков — голодных, и
сытых — больших, багровых от крови. Куры уж и нестись почти перестали. Выби-
рали клещей руками, посыпали кур известкой, какую-то вонючую мазь приносила
мать — все попусту, оберут кур с вечера, а за ночь на них нападут новые полчища
кровопийцев.
— Пропащее дело, — горевала мать, — придется зарубить. И цыпушечки не
выросли, ни мяса не будет, ни яичка...
Щемящее чувство любви и жалости к матери, к сестренке и братцу пронзает
коченеющего Сережку. Мишутка перед сном всегда хлебца просит, а хлеба нет. В
прошлом году зерна на трудодни не выдавали. Дали по полпуда на работающего
и — все. По щепотке добавляла мать муки в траву–лебеду сушеную, с картофель-
ным крахмалом перемешанную... Из чего только не выдумывала лепешки, а муку
лишь для запаха добавляла, для обмана желудка...
Сережка лежал на боку, свернувшись клубком, так тепло, казалось, сохраня-
лось лучше, ноги, однако, совсем онемели, пробовал шевелить пальцами — от сы-
рых ботинок озноб по всему телу. Мать отдала ему свои ботинки для работы на
лесозаготовках, сама осталась босиком. Тогда, в начале августа, было тепло, а по
осенней слякоти она, наверное, ходила в галошах.
Рыдания душат Сережку, он не сдерживает их. Никто не услышит, не узнает...
Он много дней терпел и боль, и голод, и непосильный труд не потому только, что
на людях стыдно плакать, не давал себе воли, как мужчина. Но при воспоминаниях
о доме сердце у него стеснилось от нежности и любви — брат и сестра уже видят в
нем взрослого, кормильца и заступника, а для матери он все равно ребенок.