КОВЫЛЬ
ê
499
— Не знаешь? Наталья немного того, — Костя коснулся виска пальцем, — ее
тамошний начальник спортил. Ну, Аришка не далась, так он ее поставил на место,
где двоим мужикам не управиться было. Надорвалась. Болеет.
Костя опять вынул кисет, нервно теребя его, смотрел на друга глубоким незна-
комым взглядом, будто прокурор.
— Вдовушек ему мало!?
Столько ненависти было в Костиных словах, что Сережка не посмел что-ни-
будь ответить,
— Моя говорит: «Все. У Аришки никогда уже не будет ребеночка». Ты мо-
жешь это понять? Нельзя бабе пуп рвать, не лошадь, — Костя опустил взгляд, стал
разглядывать свой валенок. —Женчина — существо. Для другого назначена.
Костя помолчал, не поднимая головы, потом продолжил в ненарушенной ти-
шине, словно бы не с Сережкой разговаривал, а с самим собой:
— Ну, мужики — ладно. Наше дело — воевать и угробляться. Но бабы и де-
тишки чем провинились? — Костя оглянулся на спящую Александру Касьяновну,
убавил голос. — Это как же надо людей ненавидеть, чтобы такую войну учинить?
Сережка надел полушубок, запахнулся, застегнул пуговицы, которые мать пе-
решила для него чуть не под мышку, опоясался ремнем. Он сильно вытянулся за
время болезни, полушубок отцовский наладили ему и шапку приспособили — стя-
нули подкладку нитками, чтобы не болталась на голове. Одеваться надо тепло, что-
бы опять не простыть, его недавно определили ездовым вместо деда Задорожного,
который не умирал и не поправлялся.
Мучаясь между жизнью и смертью, дед Задорожный в лучшую минуту забо-
тился о колхозных делах, главным образом о лошадях, наказывал Сережке, чтобы
не обижал животных.
— Любить всякую тварь — это закон божий, — говорил дед, — он в живой
душе посеянный и взрастает от ласки. Кто любит, того и ответно полюбят. Ласко-
вый человек завсегда счастливый, сколько бы зла на него ни наворотили.
В худой час дед стонал и бредил в беспамятстве, собирался к Богу и спорил с
ним и ругал его самыми поносными словами, ничуть не лучше тех, которыми кос-
терил фашистов, когда узнал, что они пошли войной на нашу землю.
Сережка прошмыгнул в конюшню быстро, чтобы не напустить холода, при-
творил за собой широкую дверь, постоял, привыкая к полутьме. Конюх Антипыч,
хромой допотопный старик, явился, конечно, на конюшню затемно, убрал катыши,
дал лошадям сена, надел на морду Гнедому тощую торбу с овсом. Управившись,
привалился к вороху сена в углу и придремал. Деревянный пол конюшни подмерз у
дверей, но дальше воздух, заряженный ароматом конского навоза и пота, был значи-
тельно теплее, чем на дворе, и по-своему свеж.
Стараясь не шуметь, Сережка снял с кованого гвоздя, забитого в стену, хомут
Гнедого, надел себе на шею, потом и дугу — туда же, в руки — седелко и вожжи,
вынес все, положил в кошеву. В Ждановке почты не было, и ему предстояла поез-
дка в Семеновку с письмом, которое дал председатель с вечера, и с посылками на
фронт, приготовленными сельчанами к Новому году. Посылки надо было забрать из
правления.
Сережка походил вокруг саней, поджидая, когда жеребец управится с овсом;
дверь конюшни отворилась, Антипыч высунул бороду:
— Запрягай. Поки ты собираешься, он свое схрумкал. Ага.
Сережка пошел за конем. Дед уже снял пустую торбу с морды Гнедого — тот не-
довольно мотал головой, не желая менять вкусный овес на холодные удила уздечки.
— Стой, говорю! Ага. Вот, на.
Сережка взял повод, снял со стены кнут, вывел коня, поставил между оглобля-
ми: «Стоять!» — взял из саней хомут.